Нахлебники
Антон Павлович Чехов
Мещанин Михаил Петров Зотов, старик лет
семидесяти, дряхлый и одинокий, проснулся от холода и старческой
ломоты во всем теле. В комнате было темно, но лампадка перед образом
уже не горела. Зотов приподнял занавеску и поглядел в окно. Облака,
облегавшие небо, начинали уже подергиваться белизной, и воздух становился
прозрачным, - стало быть, был пятый час, не больше.
Зотов покрякал, покашлял и, пожимаясь от холода, встал с постели.
По давнишней привычке, он долго стоял перед образом и молился. Прочел
"Отче наш", "Богородицу", "Верую"
и помянул длинный ряд имен. Кому принадлежат эти имена, он давно
уже забыл и поминал только по привычке. По той же привычке он подмел
комнату и сени и поставил свой толстенький четырехногий самоварчик
из красной меди. Не будь у Зотова этих привычек, он не знал бы,
чем наполнить свою старость.
Поставленный самоварчик медленно разгорался и вдруг неожиданно
загудел дрожащим басом.
- Ну, загудел! - проворчал Зотов. - Гуди на свою голову!
Тут же, кстати, старик вспомнил, что в истекшую ночь ему снилась
печь, а видеть во сне печь означает печаль.
Сны и приметы составляли единственное, что еще могло возбуждать
его к размышлениям. И на этот раз он с особенною любовью погрузился
в решение вопросов: к чему гудит самовар, какую печаль пророчит
печь? Сон на первых же порах оказался в руку: когда Зотов выполоскал
чайник и захотел заварить чай, то у него, в коробочке не нашлось
ни одной чаинки.
- Жизнь каторжная! - ворчал он, перекатывая языком во рту крохи
черного хлеба.
- Экая доля собачья! Чаю нету! Добро бы, простой мужик был, а то
ведь мещанин, домовладелец. Срамота!
Ворча и разговаривая с самим собой, Зотов надел свое похожее на
кринолин пальто, сунул ноги в громадные неуклюжие калоши (сшитые
сапожником Прохорычем в 1867 году) и вышел на двор. Воздух был сер,
холоден и угрюмо-покоен. Большой двор, кудрявый от репейника и усыпанный
желтыми листьями, слегка серебрился осеннею изморосью. Ни ветра,
ни звуков. Старик сел на ступени своего покосившегося крылечка,
и тотчас же произошло то, что происходит аккуратно каждое утро:
к нему подошла его собака Лыска, большой дворовый пес, белый с черными
пятнами, облезлый, полудохлый, с закрытым правым глазом. Подходила
Лыска робко, трусливо изгибаясь, точно ее лапы касались не земли,
а раскаленной плиты, и все ее дряхлое тело выражало крайнюю забитость.
Зотов сделал вид, что не обращает на нее внимания; но когда она,
слабо шевеля хвостом и по-прежнему изгибаясь, лизнула ему калошу,
то он сердито топнул ногой.
- Пшла, чтоб ты издохла! - крикнул он. - Проклятая! Лыска отошла
в сторону, села и уставилась своим единственным глазом на хозяина.
- Черти! - продолжал Зотов. - Вас еще недоставало, иродов, на мою
голову!
И он с ненавистью поглядел на свой сарай с кривой поросшей крышей;
там из двери сарайчика глядела на него большая лошадиная голова.
Вероятно, польщенная вниманием хозяина, голова задвигалась, подалась
вперед, и из сарая показалась целая лошадь, такая же дряхлая, как
Лыска, такая же робкая и забитая, тонконогая, седая, с втянутым
животом и костистой спиною. Она вышла из сарая и в нерешительности
остановилась, точно сконфузилась.
- Провала на вас нет... - продолжал Зотов. - Не сгинули вы еще
с глаз моих, фараоны каторжные... Небось, кушать желаете! - усмехнулся
он, кривя свое злое лицо презрительной улыбкой. - Извольте, сию
минуту! Для такого стоящего рысака овса самолучшего сколько угодно!
Кушайте! Сию минуту! И великолепную дорогую собаку есть, чем покормить!
Ежели такая дорогая собака, как вы, хлеба не желаете, то говядинки
можно.
Зотов ворчал с полчаса, раздражаясь, все больше и больше; под конец
он, не вынося накипевшей в нем злобы, вскочил, затопал калошами
и забрюзжал на весь двор:
- Не обязан я кормить вас, дармоеды! Я не миллионщик какой, чтоб
вы меня объедали и опивали! Мне самому есть нечего, одры поганые,
чтоб вас холера забрала! Ни радости мне от вас, ни корысти, а одно
только горе и разоренье! Почему вы не околеваете? Что вы за такие
персоны, что вас даже и смерть не берет? Живите, черт с вами, но
не желаю вас кормить! Довольно с меня! Не желаю!
Зотов возмущался, негодовал, а лошадь и собака слушали. Понимали
ли эти два нахлебника, что их попрекают куском хлеба, - не знаю,
но животы их еще более втянулись и фигуры съежились, потускнели
и стали забитее... Их смиренный вид еще более раздражил Зотова.
- Вон! - закричал он, охваченный каким-то вдохновением. - Вон из
моего дома! Чтоб и глаза мои вас не видели! Не обязан я у себя на
дворе всякую дрянь держать! Вон!
Старик засеменил к воротам, отворил их и, подняв с земли палку,
стал выгонять со двора своих нахлебников. Лошадь мотнула головой,
задвигала лопатками и захромала в ворота; собака за ней. Обе вышли
на улицу и, пройдя шагов двадцать, остановились у забора.
- Я вас! - пригрозил им Зотов.
Выгнав нахлебников, он успокоился и начал мести двор. Изредка он
выглядывал на улицу: лошадь и собака как вкопанные стояли у забора
и уныло глядели на ворота.
- Поживите-ка без меня! - ворчал старик, чувствуя, как у него от
сердца отлегает злоба. - Пущай-ка кто другой поглядит теперь за
вами! Я и скупой и злой... со мной скверно жить, так поживите с
другим... Да...
Придав своему лицу свирепое выражение, крикнул:
- Ну, чего стоите? Кого ждете? Стали поперек дороги и мешают публике
ходить! Пошли во двор!
Лошадь и собака понурили головы и с видом виноватых направились
к воротам. Лыска, вероятно, чувствуя, что она не заслуживает прощения,
жалобно завизжала.
- Жить живите, а уж насчет корма - накося, выкуси! - сказал Зотов,
впуская их. - Хоть околевайте.
Между тем сквозь утреннюю мглу стало пробиваться солнце; его косые
лучи заскользили по осенней измороси. Послышались голоса и шаги.
Зотов поставил на место метлу и пошел со двора к своему куму и соседу
Марку Иванычу, торговавшему в бакалейной лавочке. Придя к куму,
он сел на складной стул, степенно вздохнул, погладил бороду и заговорил
о погоде. С погоды кумовья перешли на нового диакона, с диакона
на певчих - и беседа затянулась. Незаметно было за разговором, как
шло время, а когда мальчишка-лавочник притащил большой чайник с
кипятком и кумовья принялись пить чай, то время полетело быстро,
как птица. Зотов согрелся, повеселел.
- А у меня к тебе просьба, Марк Иваныч, - начал он после шестого
стакана, стуча пальцами по прилавку. - Уж ты того... будь милостив,
дай и сегодня мне осьмушку овса.
Из-за большого чайного ящика, за которым сидел Марк Иваныч, послышался
глубокий вздох.
- Дай, сделай милость, - продолжал Зотов. - Чаю, уж так и быть,
не давай нынче, а овса дай... Конфузно просить, одолел уж я тебя
своей бедностью, но... лошадь голодная.
- Дать-то можно, - вздохнул кум. - Отчего не дать? Но на кой леший,
скажи на милость, ты этих одров держишь? Добро бы лошадь путевая
была, а то - тьфу! глядеть совестно... А собака - чистый шкилет!
На кой черт ты их кормишь?
- Куда же мне их девать?
- Известно куда. Сведи их к Игнату на живодерню - вот и вся музыка.
Давно пора им там быть. Настоящее место.
- Так-то оно так!.. Оно пожалуй...
- Живешь Христа ради, а скотов держишь, - продолжал кум. - Мне овса
не жалко... Бог с тобою, но уж больше, брат, того... начетисто каждый
день давать. Конца-края нет твоей бедности! Даешь, даешь и не знаешь,
когда всему этому конец придет.
Кум вздохнул и погладил себя по красному лицу.
- Помирал бы ты, что ли! - сказал он. - Живешь и сам не знаешь,
для чего... Да ей-богу! А то, коли господь смерти не дает, шел бы
ты куда ни на есть в богадельню или странноприютный дом.
- Зачем? У меня родня есть... У меня внучка...
И Зотов начал длинно рассказывать о том, что где-то на хуторе живет
внучка Глаша, дочь племянницы Катерины.
- Она обязана меня кормить! - сказал он. - Ей мой дом останется,
пущай же и кормит! Возьму и пойду к ней. Это, стало быть, понимаешь,
Глаша... Катина дочка, а Катя, понимаешь, брата моего Пантелея падчерица...
понял? Ей дом достанется... Пущай меня кормит!
- А что ж? Чем так, Христа ради жить, давно бы пошел к ней.
- И пойду! Накажи меня бог, пойду. Обязана!
Когда час спустя кумовья выпили по рюмочке, Зотов стоял посреди
лавки и говорил с воодушевлением:
- Я давно к ней собираюсь! Сегодня же пойду!
- Оно конечно! Чем так шалтай-болтай ходить и с голоду околевать,
давно бы на хутора пошел.
- Сейчас пойду! Приду и скажу: бери себе мой дом, а меня корми и
почитай. Обязана! Коли не желаешь, так нет тебе ни дома, ни моего
благословения! Прощай, Иваныч!
Зотов выпил еще рюмку и, вдохновленный новой мыслью, поспешил к
себе домой... От водки его развезло, голова кружилась, Но он не
лег, а собрал в узел всю свою одежду, помолился, взял палку и пошел
со двора. Без оглядки, бормоча и стуча о камни палкой, он прошел
всю улицу и очутился в поле. До хутора было верст десять - двенадцать.
Он шел по сухой дороге, глядел на городское стадо, лениво жевавшее
желтую траву, и думал о резком перевороте в своей жизни, который
он только что так решительно совершил. Думал он и о своих нахлебниках.
Уходя из дома, он ворот не запер и таким образом дал им волю идти
куда угодно.
Не прошел он по полю и версты, как позади послышались шаги. Он
оглянулся и сердито всплеснул руками: за ним, понурив головы и поджав
хвосты, тихо шли лошадь и Лыска.
- Пошли назад! - махнул он им.
Те остановились, переглянулись, поглядели на него. Он пошел дальше,
они за ним. Тогда он остановился и стал размышлять. К полузнакомой
внучке Глаше идти с этими тварями было невозможно, ворочаться назад
и запереть их не хотелось, да и нельзя запереть, потому что ворота
никуда не годятся.
"В сарае издохнут, - думал Зотов. - Нешто и впрямь к Игнату?"
Изба Игната стояла на выгоне, в шагах ста от шлагбаума. Зотов, еще
не решивший окончательно и не зная, что делать, направился к ней.
У него кружилась голова и темнело в глазах...
Мало он помнит из того, что произошло во дворе живодера Игната.
Ему помнится противный тяжелый запах кожи, вкусный пар от щей, которые
хлебал Игнат, когда он вошел к нему. Точно во сне он видел, как
Игнат, заставив его прождать часа два, долго приготовлял что-то,
переодевался, говорил с какой-то бабой о сулеме; помнится, что лошадь
была поставлена в станок, после чего послышались два глухих удара:
один по черепу, другой от падения большого тела. Когда Лыска, видя
смерть своего друга, с визгом набросилась на Игната, то послышался
еще третий удар, резко оборвавший визг. Далее Зотов помнит, что
он, сдуру и спьяна, увидев два трупа, подошел к станку и подставил
свой собственный лоб...
Потом до самого вечера его глаза заволакивало мутной пеленой, и
он не мог разглядеть даже своих пальцев.
А.П.Чехов. 1886 год
Библиотека
|