Вегетарианское обозрение, Киев, 1910 г. (Избранные статьи) Отрывки из писем А.П. Барыковой к В. и А. Чертковым1 Я – человек, принадлежащий к секте «алчущих и жаждущих правды, которые еще не насытились». Душа моя слишком стара, чтобы верить в какие-либо «возвышающие нас обманы», какими бы учителями человечества они не проповедовались; но в то же время – это душа женщины и матери, – любящая и жалеющая, – а потому она сознает, что было бы крайне жестоко и грубо отнимать у детей и у всех, еще способных принять царство Божье, как дети, – их светлые верования в это царствие, их единственное благо, то, чем они живы. Совесть моя, – хотя и была воспитана отчасти в законе, отчасти в благородном пансионе у эмигрантки Falbalas, – уцелела, не ослепла и не оглохла, чует правду и свет всюду, где они есть, и насколько они есть. Вот почему я и сочувствую делу «Посредника» и осмелилась предложить на помощь ему ту крохотную искру таланта, какая во мне есть. «Жечь глаголом сердца людей» не могу, а сказать слово любящей и жалеющей сестры и матери – в защиту или на пользу своих безгласных, немых братьев и детей – могу и хочу сказать.
– Я редко делаю уступки красоте формы. Для меня главное – «чувство и мысль», второе – сила картины, а звучность и гладкость стиха – последнее дело, – плевое дело! Это приходить или не приходит – само собой!...
– Если бы я, как Лютер, верила в черта, на белой стене моей комнаты наверное было бы чернильное пятно, – так как разные неподходящие мысли мешали мне работать.2 В этой третьей главе святой, чистосердечный американец – автор старается, по возможности, примирить непримиримое... Право, вследствие «вливания вина нового в мехи старые», вследствие этого фехтования текстами, – ничего, кроме сумбура, в голове читателя книга вызвать не может. Неужто нельзя просто сказать: вот это – ложь, а это правда? И повыкидать всю ложь, где бы она не находилась – в старой ли книге, в новой ли. Зачем лгать и подтасовывать тексты, хотя бы и со святою целью? Очевидно, что американец мой искренно служит не букве, которая убивает, а духу, который животворит. Зачем же и он цепляется за буквы и подтасовывает тексты и своевольно освещает бенгальскими огнями собственного приготовления непримиримые с духом, которому он служит, события? Когда вы получите третью главу, вы сейчас поймете, почему я так долго ее переводила, и что меня все время коробило. Но, тем не менее, мила мне эта работа: и тот, кто сказал: «Не противься», все время со мной... Ведь он же сказал: «Блаженны алчущие и жаждущие правды»...
– Вот еще просьба: не дадите ли вы мне на лето какой-нибудь легонькой работки в роде прошлогоднего «Спасенного»? Я бы в свободные от лени часы переделала охотно какую-нибудь сказочку или легенду. Своего собственного вдохновения вряд ли дождешься. Развлечений слишком много, – живых повестей и романов, – живых героев и героин (они же и мертвые, – бедные!). А писать все-таки хочется, – по привычке... Только с натуры живой, страдающей я фотографировать не могу... Лучше пришлите переделать – перекроить что-нибудь из старенького...
– Я очень, очень люблю и уважаю «Дон-Кихота» и не понимаю, как мог Сервантес над этим типом смеяться и рисовать его в карикатуре? Мне никогда не казался он ни смешным, ни жалким, – не смотря на шутовской колпак, в который его нарядили люди. Нельзя смеяться над борцами за правду и угнетенную невинность, над самоотверженными мечтателями, воображающими, что могут переделать род людской и спасти мир, над чистыми, прекрасными душами, служащими высшими идеалам (умело или неумело, удачно или неудачно – все равно. Даже трогательнее, когда неудачно...). Нельзя смеяться!.... Я опять таки не умею ясно выразить мою мысль... Словом, я не берусь за эту переделку, я еще восьмилетней девочкой сердилась на Сервантеса за эту сказку именно потому, что до смерти люблю и всегда буду любить ее «смешного» героя и всех ему подобных сумасшедших… Это Сервантес его в шуты гороховые нарядил, – а он был самоотверженный, бесстрашный, прекрасный и добрый. Я знаю «Дон-Кихота» лучше, чем его автор; я бы вся исстрадалась, переделывая эту сказку...
– Будда, страдающий, отрекающийся, проповедующий любовь, сострадание и равенство мне очень симпатичен и мил. А Будда, торжествующий, радостный, нашедший истину, и якобы спасший мир, – мне мало понятен...Читаю слова поэмы Арнольда и не понимаю, чему так радуется Будда; ведь, должен же он то знать, что его 550 жизней и все учение о переселении душ – ложь? И поэтому мне претит дальнейший перевод поэмы. Я знаю, что у вас, при помощи Льва Николаевича, все учение Будды выйдет очищенным, это и по плану видно. Но моя роль в этой работе будет кончена, если я переведу еще сцену свиданья отца с сыном... А книгу Била почитателям Будды – европейцам вовсе не следует читать. Такой он там гаденький царевич и отвратительный обманщик выходит!... Как «верующие» последователи всегда портят чистый и прекрасный облик учителя своими фантастическими прикрашиваньями! И как повсюду и всегда вредит «вливание вина нового в мехи старые»!...
– Я пришла в такой неописанный восторг, прочитав «Le Pater», что немедленно схватила его переводить, и эта работа меня всю проглотила; ужасно я еще молодая – старая дура! Давно у меня не было такой симпатичной художественной работы. Зелененькая книжечка Даймонда о войне, которая мне очень нравилась до получения Pater'a теперь отложена в сторону на неопределенное время, пока я не совладаю с переводом Коппэ. Уж вы меня простите: не могу ничего другого делать, пока эту прелесть не обработаю или не сознаюсь со стыдом, что я «мальчишка и щенок» перед Коппэ.
– Сказочка о «Пяти горошинах» рассказана прелестно, как лучше нельзя; чего же вам еще искать другого переводчика? Впрочем, при сем удобном случае скажу вам откровенно свое мнение о сказках Андерсена вообще. По-моему они, несмотря на свою художественную очаровательность, задушевность, тонкую психологию детской души и прочие и прочие качества, стяжавшие им всемирную известность, никогда не будут понятны (вполне) ребятам и простому народу, – никогда ни в каком изложении, – и никогда не будут детскими сказками. Они только кажутся детскими интеллигентным читателям; и их очаровывают своею тонкостью, задушевностью, их они переносят в былой их детский мир и навевают на них что-то чудное, доброе, теплое; а маленькие читатели (даже интеллигентные и развитые), которые теперь сами живут в этом андерсеновском сказочном мире, находят описания его скучными и непонятными, прямо зевают, читая самые лучшие андерсеновские сказки; они хвалят их вследствие уважения к большим, а искреннее их мнение: «андерсеновские сказки скучные и непонятные, сказка про Ивана Царевича гораздо интереснее!» Я со многими детьми говорила об этих сказках, многим читала их вслух, стараясь объяснить все прелести, которые меня восхищали, а слушателей моих не трогало, и всегда получался тот же результат: неискренняя похвала и искреннее желание, чтобы я прочитала что-нибудь другое. Вы, конечно, обвините меня в ереси, так как Андерсен – всемирно признанный детский писатель, а я утверждаю, что он не детский, а только напоминающий большим о детстве, о чудных годах, которые прошли и не вернутся... В этом его заслуга.
– «Кормилица» Коппэ в оригинале мне понравилась меньше, чем в переводе Чюминой. Может быть, в этом виноват не Коппэ, а то, что у меня теперь перед глазами ежеминутно вертится кормилица живая, совершенно другого типа: кормилица-ремесленница, «мамка-красавица с грудью продажной», совершенно равнодушно и без нужды, без борьбы, – из-за денег, – обрекшая на верную смерть свое родное дитя; это – красивая полногрудая мещаночка, не бедная, сытая, грамотная, поющая жестокие романсы и опереточные куплеты; ее ребенка взялась выкормить ее «мамаша», тучная старуха, специалистка по вскармливанию чужих детей на рожке; ребенка приносят к нам по воскресеньям; он был здоровый, крепкий трехмесячный сосунок, когда его принесли в первый раз – три месяца тому назад, в виде живого доказательства того, что его мать «превосходная кормилица», – теперь это живой скелет, обтянутый зеленой кожей... И мать очень довольна своей судьбой, – жрет, надувается чаем и вареньем, сплетничает, весела, – как и следует быть превосходной мамке; и все мы видим медленное убийство ее ребенка, все в нем участвуем, в том, числе и я; а он, невинный кровопийца3, хорошеет и толстеет не по дням, а по часам... Нет, я не буду переводить «La Nourrice»! И как там наврано: в стихах Коппэ мамка едет одна – без ребенка – из Нормандии в Париж. Этого не могло быть. У нее бы испортилось, перегорело молоко, ее бы не взяли. Вообще в этом последнем томике Коппэ мало путного. Большинство стихотворений какая-то недостойная игра рифмами, размерами, словами; злоупотребление талантом возмутительное. J'ecrie ces vers ainsi qu'on fait des cigarettes Pour moi, pour lo plaisir; et ce sont des fleurettes Que peut-etre il valait mieux ne pas cueillir *). говорит про свои стихи сам автор (стр. 127), и я с ним совершенно согласна. Не стоило тратить свое дарование на такие «сигаретки».
...Вы просите, чтобы я записала те повести, которые слагались у меня в голове когда-то, да и теперь иногда разыгрываются домашними актерами маленькими у меня в мозгу. Мне самой часто хочется присесть и записать сценки эти. Да потом является такое ясное, такое победоносное сознание ничтожности своего таланта, сознание того, что мне не дано не только «глаголом жечь сердца людей», но и просто разговаривать с ними с пользой для них. У меня нет таланта, – это было так, самообман, когда я мечтала порою, что есть и пыталась его проявлять. Ведь, если б он был, то он был бы признан и чужими людьми, а не только вами, добрые мои детки, знающие и любящие меня, родные мои. Правда, ведь? Хотя я и теперь по человеческой слабости считаю порой, что то, что бродит у меняй в голове – «золото», – но как только я попробую эти бродящие внутри у меня красоты записать, – золото разменивается немедленно на медяки, да и не на новые, а на старые, потертые, которые и на базаре не нужны. И все крепче укореняется во мне убеждение, что я и так довольно бумаги перевела напрасно, что писать не следует мне вовсе, – или ограничиться переводами чужих хороших, умных слов в случае, если кому-нибудь понадобятся мои переводы...
– А нравственный кризис вот какой: роятся в голове разные темы, «сюжеты» рассказов и стихотворений, которые непременно надо написать; и в то же время кто-то внутри меня смеется и говорит: зачем надо? Кому надо? Да и стоит ли писать тебе? У меня и без того всегда было недоверие к себе, а теперь прямо является уверенность в том, что когда я вшивую девочку обмою и вычешу это неизмеримо целесообразнее всех моих самых горячих стихотворений, написанных слезами, нервами, кровью, вырвавшихся из груди, наболевшей любовью к «миру», «к страдающей земле»… «Не по чину берешь!» говорит мне какой-то насмешливый «городничий» у меня в сердце (или в мозгу, или в душе, все равно «где-то»...). «Твое дело – не страдалица земля», – отвлеченное, великое нечто, – а те живые, раздавленные черви-люди, какие тебе попадутся на твоем пути, червяк!..».
– Да и вообще я не могу, если бы и здорова была, сесть и писать, как пишут настоящие, заправские писатели: назначат для работы известные часы и пишут. На меня если найдет такое, что надо написать сейчас, сию минуту, то, что в голове и в душе работается, я моментально сяду и напишу, и не могу не написать; а пока не найдет на меня это, – я ничего не напишу, хотя бы мне сказали, что меня сейчас казнят, если не напишу. Вероятно, посторонние люди думают, что это лень; но это не лень вовсе; потому что когда это, оно приходит, то я не могу ни есть, ни пить, ни спать, ни о чем другом думать, пока не кончу то, что мне надо. И я не знаю никогда заранее – найдет еще раз в жизни на меня это, или не найдет?...
– На меня нападает часто сомнение в полезности моих писаний; даже писем писать не хочется; думается, что все это тлен, дребедень, «суета-сует!». Никакими писаниями ни на волос не приблизишь царства Божьей правды. (Это мне в гадкие минуты кажется? А потом опять находит хорошее настроение, хочется работать, засветить свет свой перед людьми...). – Я твердо верю, что все нужное непременно будет написано и непременно дойдет до человеческих сердец именно тогда, когда это будет нужно. №2, с.19-21 II ...Благодарю вас за «Крейцерову сонату'. Дай Бог, чтобы она сделала людям то добро, какое хотел сделать автор. Прочитала я ее. И с тех пор сидит она у меня в душе вот уже шестые сутки, и ничем ее оттуда не вытравишь. Это не повесть, а обида. Конечно, вполне заслуженная нами, – скотами, – но все-таки немилосердная обида. Сидела я там в Ростове и по слабости человеческой была счастлива тем, что меня, старую злокачественную обезьяну, за человека считают, и любят, и жалеют; тем, что и я (мне казалось) тоже люблю и жалею и своих, и чужих свиней-людей, и своих, и чужих поросят-детей. И вдруг ворвался несчастный скот – Позднышев, с своей злобной и беспощадной к себе и другим исповедью, умышленно выпустил из своего рассказа все, чем люди живы, несмотря на свою скотоподобность; все человеческое, что непременно и в его скотоподобной жизни было. (Так, вероятно, было нужно автору, чтобы сильнее подействовать на души читателей?) Вот от этого и вышла обида. Мы знаем, что у нас рожа кривая, но зеркало, которое еще кривее ее нам показало, – обидное зеркало. Я – лично, вполне заслуживаю все оплеухи Позднышева всем женам и матерям; и я ему очень благодарна за наущение. Но, ведь, не все женщины такие; а он говорит все? Да и у меня, у самой искалеченной, развинченной обезьяны, в самые позорные минуты моей жизни все-таки все время была человечья душа... ...Всю старую грязь разворошил несчастный Позднышев. Он всем и каждому непременно всю душу разбередит и на изнанку выворотит. Не знаю, верно так и надо, если Лев Николаевич это написал? А только мне кажется, что можно было бы проповедовать христианскую чистоту нравов и стремление к девственности и непорочности как-нибудь милостивее: «блажен иже и скоты милует!» Очень много ненависти и злобы в этом рассказе, жалости и любви вовсе нет. Оттого и больно. Мне припомнилась одна картина из прошлого. Когда я жила в деревне Веселой и ко мне ходили «мои пациенты», одна баба принесла мне больного ребенка месяцев двух-трех, который был весь в нарывах. Я лечила эти нарывы мягчительными пластырями, потихоньку обмывала гной, стараясь, конечно, как можно меньше сделать больно маленькому; он не кричал, когда я его перевязывала, и мать – баба очень меня благодарила. Раз приехал ко мне в гости мой доктор как раз в то время, когда я принимала пациентов; я, конечно, попросила его мне помочь советом; он, посмеиваясь, согласился помочь «самозваному коллеге». Увидав ребенка в нарывах, он вынул из кармана нож и сказал: «Эх, барыня, чего вы мажете, – это надо прорезать, – ребенок завтра выздоровеет!» И трах, трах, трах, – в одно мгновение прорезал все нарывы. Пошел гной и кровь. Баба-мать завизжала: «Убили! Зарезали!» и покатилась в обморок. Мы едва ее отпоили, и она ушла, унося ребенка, ругательски ругая доктора. Тот хохотал во все горло; мне было очень больно и обидно за бабу, – как ни объяснял мне доктор, что «тут церемонится нечего и что вы своей мазней и нежным обращением с нарывами могли уморить ребенка, а теперь он будет здоров и баба через два дня вас благодарить придет!» Так и случилось. Вот когда я прочитала «Сонату», мне припомнилась эта операция. Нам, развратникам и многоженцам, нужна операция, – спору нет; но я все-таки думаю, что «доктор» мог бы как-нибудь милостивее, как-нибудь легче, – со словом любви и жалости вскрывать нарывы общества... И мне очень понравилось, что Позднышев кончил свой рассказ словом: Простите. Мне показалось, что это он у меня за сделанную мне боль прощенья просит.
...Бедная голубушка, мне ее4 жалко! И всех, всех таких молодых, обманутых миражем личного счастья. И как им помочь? Как доказать им, что все это мираж? Все эти наши «любви» и «страсти» – фейерверк блестящий; прогорит он, – смрад да обгорелые щепки останутся; и чем блестящее был фейерверк, тем больше смраду и щепок... III Ах, чуть не забыла! Знаете, ***, вашего полку прибыло. Я - вегетарианка! Вот уже второй месяц, как я не ем никаких переодетых трупов... (яйца, впрочем, еще ем). Я ничего мясного видеть не могу, – с души прет... А виноваты в этом Вольтер и Вы. На сон грядущий я как-то в сказках Вольтера прочитала ужасно противное описание мясных кушаний... А вы мне, помните, за завтраком рассказали роман индюшки, у которой «парочку» зарезали и зажарили?... А потом еще переводила я проповедь Будды в царстве царя Бимбисары о том, что все «живые твари родня»... Ну, вот!... Я, впрочем, и без вас, и без Будды давно подозревала свое родство с поросятами и их родителями, и потому не ела их.
...Я с прошлого сентября не ем «зверей»; и вот все ко мне пристают из-за этого и уверяют, что надо есть говядину и рыбу, чтобы писать хорошие вещи! Я спорю, что это вздор, что между моим умом и талантом (если они у меня есть), и рыбой, и говядиной, которую я съем, нет ничего общего. Не правда ли? Моя «Тигрица» написана без содействия рыбы и говядины, – а мне кажется, что она ничуть не хуже других вещиц, написанных раньше, когда я еще была omnivore… А я чувствую себя отлично от перемены диеты, и старая моя физиомордия стала много смешнее и толще, чем в прошлом году А главное, мне так спокойнее и легче жить. Ах, если бы можно было еще многое, многое лишнее и тяжелое отбросить...
...Я забыла вам написать, что выдержала пресмехотворную баталию со своим немцем доктором из-за вегетарианства моего. И выдержала победоносно. Он мне говорит: «Что это вы не кушаете 'мясного – по отвращению от мясной пищи или по каким-нибудь предвзятым убеждениям? Если по убеждениям только, то им можно и изменить в виду опасности для вашей жизни от недостаточного питания?...» Я отвечала кратко: «Людоед, который убедился в том, что жрать человечье мясо подло и противно, не станет есть ближних, – даже если ему скажут, что это необходимо для поддержания его жизни». Немец только руками развел и замолчал. И я остаюсь вегетарианкой, что они там мне ни жужжи в уши! Ну, умру от недостатка питания, такая значит мне судьба; а крови своих братьев-скотов не буду пить.
...На днях навестил меня мой приятель доктор ***, человек, очень хорошо знающий свое дело. Он сказал мне, что мой вегетарианский режим принес моему здоровью большую пользу; что я, сводя свои жизненные потребности до минимума, поступаю «премудро» я могу продлить свою жизнь «до бесконечности»; что я вследствие «перемены жизни», проживу чуть не «сто лет» и прочие комплименты в этом роде. Я, смеясь, ему ответила, что заботы о долговечности моей и о здоровье вовсе не входили в мои расчеты при «перемене жизни». А он говорит: «Но согласитесь, все-таки, что прожить долго очень приятно»! Этот милый доктор смотрит на жизнь, как Ренан: c'est une charmante promenade!...
…Чувствую себя очень хорошо и бодро; меня пугали, что я поглупею от свой диеты; пугали и тем, что умру от истощения; но все это вздор: вот уж три года скоро, как я так живу «бескровною» пищей, и я не замечаю в себе ни особенной глупости, ни особенного истощения сил. И ни малейшего желания отступить от своей избранной пищи нет... IV ...Я за эти дни раз десять собиралась присесть за письменный столь, чтобы поболтать с вами,– и все что-нибудь мешало. Не подумайте, что добрые дела; нет, я совсем, совсем никуда негодная, ленивая и бесполезная тварь, которая умеет только наслаждаться жизнью, красотой, любовью, – пользоваться незаслуженным счастьем, и ничего, решительно ничего хорошего не делает!...
...Я, слава Богу, чувствую себя отлично; легко дышится у моря, и такая нежащая и умягчающая душу Божья красота кругом.... Если бы я была Майков – как бы я порадовала редакции журналов! Но я, слава Богу, не Майков. И потому молча благодушествую и ленюсь необыкновенно. Целыми днями ползаю по горам с маленькой Танюшей и чувствую себя более ребенком, чем она. Какие удивительные букеты мы вяжем из тюльпанов диких и всяких дикорастущих прелестей!... Какие у нас удивительные разговоры!... Иногда является желание чтобы *** подслушал и записал такой разговор... Девочка удивительно умна и стара, – а я глупа и молода оказываюсь, и это очень курьезно выходит... Очень жалкая девочка и очень счастливая старуха... №3-4, с.20-22 ...Я, – как тот Джон Рамзей, историю которого я так долго и так скверно перевожу, смотрю теперь на свою жизнь с новой, высшей точки зрения; и я счастлива лишь тем, что не нашла счастья в том, что всеми признается счастьем, – я довольна тем, что недовольна собою и всем окружающим. И далеко, ах, как далеко заря, – глядя с этой новой точки зрения! Какое варварство, какое безумие близко, кругом и около! И как ничтожна я, как безумна сама со своими надеждами на то, что моя новая жизнь оставит по себе какой-нибудь след «на времени песках!». Моя новая жизнь заключается в том, что я стараюсь любить и жалеть все и всех; но я не люблю и не жалею; я только вид делаю, что будто я любящая старушка; понимаете, не ссорюсь там, ну, не ем никого, – по-видимому. Но, ведь это еще не значит любить и жалеть? если бы я вправду любила людей, – я должна была бы теперь ходить за холерными или за тифозными, а не читать о них реляции в газетах, сидя у себя на мягком кресле или лежа на мягкой кровати. Да и дома я недостаточно люблю даже своих, родных, – близких. Я опять таки только вид делаю, что я добрая, ласковая старушка. А на самом деле, я злая и скверная; я всякую минуту всех осуждаю, хотя, по-видимому, и отношусь снисходительно. Некоторых близких я прямо таки не люблю и презираю. А встречаясь с ними, я с ними очень любезна и мила, и они, может быть, думают: вот, какая милая, всех любит все прощает! И все это подло! И как бы это сделать, чтобы в самом деле любить всех? Ну, да я поехала: все я да я, – это очень скучно другим, когда распространяешься про это мерзкое я. Как бы его уничтожить, чтоб его не было, этого я дурацкого!... Научите? Ведь, опять таки можно только делать вид, что я его забываю ради других, что оно все целиком отдано на службу Богу и людям, а на самом деле оно все-таки живет про себя, все-таки вертится в глазах, подлое! Е pur se muove!... _______ ...Маленький рассказ про сапожника Мартына Авдеича влез мне прямо в душу и сидит там и учит меня: что делать и как жить. Жить – значит: любить и жалеть. Коротко и ясно. Не знаю – «благом» или «злом» будет для меня вследствие этого «жизнь»; но жить иначе я не могу. И нужна я здесь на земле только на то, чтобы любить и жалеть. Это я знаю твердо. C'est mon opinion et se la partade!...
....Многое меня еще горько обижает... Вижу много чужого горя, которому помочь нельзя. Видишь рядом, например: живые «Анны Каренины», живые «Иваны Ильичи»... И хочется им помочь, и не знаем как.... Это не то что: накорми, обуй, одень; «помири»! – помирить не умею; «вразуми»! – вразумить нельзя, хоть Сам Христос приди!... Вот что трудно. И никак я не могу радоваться на них глядя. И часто я плачу о своем бессилии помочь....
... Во время вязания я всегда думаю о тех милых малых, которых будет греть моя фуфаечка, – все время желаю им всего, всего хорошего, чтоб жилось им лучше и теплее, и светлее, чем нам грешным; чтоб служили они умелее, чем мы Тому, кому мы так плохо служим и т.д., и т.д. Если б половина моих мечтаний о будущем будущих людей сбылась, – как бы хорошо им было!...
...Я чувствую себя «дымящейся головешкой» в плотно сложенной каменной печи, как я вам писала в прошлом письме; чувствую, что ничего поделать не могу; на меня находят такие минуты, – нет, не минуты, а часы и дни, и ночи, – тоски, уныния, сознания своего бессилия, – последствий моей прошлой мерзости. «Прошлое» не «хоронит своих мертвецов». Мертвецы встают и являются... Что когда-то посеяла легкомысленной, холодной рукой во время погони за личным счастьем, – все взошло, все выросло, все дало обильный плод при благоприятных условиях окружающей ложной жизни. И это мой ад. То, что я ничего не могу поправить, никому из любимых не могу помочь!
...Вчера я кончила письмо в минорном тоне, а сегодня прибавлю post scriptum – в мажорном. Я написала, что часто мне приходится плакать, глядя на чужое горе, которому не умею помочь, «не ведят бо, что творят». Но я не прибавила, что бывают и у меня чудные минуты святой радости, когда я любуюсь красотой чужой души, и в человеке вижу Бога... V ...Очень это мучительная штука – не спать, когда все кругом спит и наболевшее тело радо бы отдохнуть, – и нет сна: хоть бы находило вдохновение, что ли, в эти несносно длинные ночи, писалось бы что-нибудь! И этого нет. Лезет в голову все старая дрянь, – итоги жизни сводятся (вроде некрасовской старухи, помните, как она кряхтит и стонет: все-то я – грешница!..). Только некрасовская старуха все гривуазные пассажи из своей жизни вспоминала – веселенькие, а мне все тяжелое и грустное вспоминается, – то непоправимое зло, которое я натворила... Да, посеяла я таки не мало плевел – и взошли они роскошно, и вижу я их, и рада бы вырвать, да не воротишь прошлого. Вы не пугайтесь, дорогие, – не думайте, что ваша глупая старуха киснет над своим прошлым, – нет, я только это вовремя бессонницы балуюсь воспоминаниями, – а днем мне некогда киснуть!..
...Я хотела сказать: поздно я принялась работать над собой и потому завидую вам – молодым, «живым». Смерти я до сих пор не боялась и не думаю, что испугаюсь всемирной пугалы курносой, когда она и еще ближе подойдет. В момент перехода туда «откуда ни один путник не вернулся», мне страшным кажется предсмертное страдание, задыханье, – словом, неизвестная мне еще боль, сопровождающая смерть, а вовсе не самое исчезновенье моей многоуважаемой мною особы из лучшего из миров. Ну, вот, какой у меня страх: когда я в первый раз ждала родов, зная, что при этом будет неизвестная мне, неизбежная страшная боль, – я боялась; а когда пришло время, – у меня страх прошел, и я родила очень храбро, – без лишнего писку и нервничанья; 24 часа очень невыносимой боли, а затем радость и счастье новое. Так вот «смерть» мне представляется «страшной» в той же степени и по той же причине, как первые роды. Поняли?...
...Смерти я еще пока не боюсь, что будет дальше, – не знаю. Хотелось бы умереть как-нибудь «полегче» и во время, – не пережив «себя», не обратившись, вследствие старости, в тупоумно-влюбленное в себя и свою жизнь животное.
...Душевное настроение у меня, кажется, недурное. Совершенная покорность и страха ни малейшего.5 1. Письма эти были писаны с 1885 по 1893 г. Редакция «Вегетарианского обозрения». 2. А.П. в то время занималась, по нашей просьбе, переводом американской книги Баллу «О христианском непротивлении». Adin Ballou «Christian Non-resistance» Philadelphia, 1846. В. и А. Чертковы. 3. «Пишу эти стихи так, как делают папироски, для себя, ради удовольствия; они представляют цветочки, которые, быть может, лучше было б не собирать». 4. О молодой женщине, несчастной в браке. 5. Из последнего письма, писанного незадолго до смерти.
|