Вегетарианское обозрение, Киев, 1911 г. ВО.1.1911, с. 24-26 Письмо Шолом-Алейхема к Иосифу Перперу
Ваше письмо, в котором Вы сообщаете, что собираетесь издать сборник мнений и воспоминаний о Толстом, к сожалению, застало меня в постели. Но, не пугайтесь. Все это не слишком серьезно: я еще не умираю. В последнее время я о "последнем дне" думаю значительно чаще, нежели до сих пор, хотя мне до возраста, в котором умер Толстой, остается еще скрипеть целых тридцать лет и три года. Но от думы о смерти до приготовления себя к ней дистанция больших размеров. Будьте благонадежны: не одна еще невинная курица будет принесена в жертву за нас, не один еще целомудренный теленок предаст Богу свою душу во имя бифштекса, который приказывает нам есть врач непременно полупрожаренным и непременно с кровью; не один десяток, не одна сотня живых радостных рыбок трепеща будут умирать за идею, чтоб превратиться в консервы и соленья, которые мы так любим – не столько из-за любви к этим милым, чистым, блестящим рыбкам, сколько потому, что они возбуждают наш аппетит.... Дело, видите ли, в том, что раньше, чем мы приступаем к жаркому или грудинке теленка, нам необходимо проглотить пару таких рыбок. Так учит нас медицинский катехизис, а современная человеческая мораль с ним совершенно солидарна... Вы меня простите, я несколько отклонился в сторону. Это все же имеет (Вы это хорошо знаете) некоторое отношение к Толстому, да еще к Вам и к "Вегетарианскому обозрению" Но Вы хотите, чтобы я писал Вам о Толстом. Боже великий!
Чтоб я писал о таком великане литературы! Чтоб я писал о таком Самсоне человечества?
Мотылек, маленький мотылек летит и рвется к Солнцу. Вы останавливаете его и спрашиваете: "Скажи мне, Мотылек, что думаешь ты о Солнце?" — Быть может, мой пример недостаточно верен, но то, что я хочу им сказать, для меня ясно и верно. Всю мою жизнь рвался я к этому жизнетворящему солнцу, которое называлось Толстой; однажды я сказал себе: я не умру, пока не побываю в Ясной Поляне и не увижу Толстого. Мое желание видеть Толстого не было одним только любопытством посмотреть на Пророка нашего времени. Помимо всего, меня влекло к нему вот что. Я не мог себе представить, чтоб величайший человек нашего столетия мог видеть ту страшную бесправность и невыносимый ужас, в котором живут в его стране миллионы моих несчастных братьев, и не выступил бы со своим жгучим и властным словом, которое прозвучало бы от одного края мира до другого.
Возможно, что я не беспристрастен к тем, которые мне кровно роднее, нежели другие. Возможно, что кроме моих единоверцев в этой стране живут еще не мало миллионов людей, на долю которых приходится "не один только мед". Возможно... И все же это не то. Несчастье несчастью рознь. Все народы имеют своих заступников. Мой народ – никого и нигде. И именно "великие" мировой литературы не скупились на создание и увековечивание евреев в образах карикатурных, которые утилизировались нашими врагами, как типы чистейшей воды.
Даже такой образец высокого гуманизма, как Шейлок Шекспира, истолковывается нашими ослепленными врагами, в своих антисемитских целях, единственно, как доказательство того, что все евреи кровожадны, что у каждого из них много денег и по красавице дочери. О, глупцы! Они не знают, что у большинства евреев очень мало денег, но много дочерей.
Так-то с Шекспиром. Не лучше и с новейшими мировыми писателями.
Диккенс, великий юморист Чарльз Диккенс, с которым меня ошибочно сравнивала русская критика, когда ему пришлось описать настоящего вора, который основывает "институт для воров", не мог найти на своей родине никого, в ком он сумел бы воплотить этот образ, кроме еврея. Разумеется, было бы величайшей глупостью обвинять такую добрую душу, как Диккенс, в антисемитизме. Но возьмем, например, такого невинного писателя, как Роберт Уэльс, который занят исключительно "мирами иными": Марсом и луной, звездами и их превращениями. И ему тоже не лень рисовать еврея, который собирает золото и драгоценности, оставленные человечеством, как ненужный хлам, в тот торжественный час, когда марсиане слетели к нам, чтоб уничтожить нашу грешную землю.
О наших русских гениях, как Гоголь, Тургенев, Достоевский, я говорить не стану. Они знали еврея так же, как – мне стыдно сказать – я знаю марсианина. Но даже такой милый человек, как Чехов, которому, как видно, все же приходилось присматриваться к евреям, делает в этом отношении подчас – да простит он мне - такие уморительные промахи, о которых нельзя вспоминать без смеха.
Таковы были мои мысли, в те минуты, когда я рвался к Яснополянскому Апостолу; я не говорю, конечно о том, что, как и многие из моих братьев, я был глубоким приверженцем его великого таланта и высоко-гуманного учения.
Я всегда думал, что его учение – наше учение – иудаистическое. Во многих и очень многих пунктах сошелся он, по моему разумению, с нашими мудрецами и святыми. Его постоянная и беспрерывная борьба "с духом зла", дьяволом искушения, его отказ от убоины, его великая проповедь о любви ко всему живому, его искание Бога, его последний уход и вечно присущее ему стремление уйти от самого себя, его смерть и даже его погребение – все, все так напоминает великих духовных героев наших иудейских сказаний. Я глубоко верил, что при личном свидании мне будет легче передать этому великому художнику и мыслителю, что в огромном море несчастных людей, где каждый несчастен на свой лад, есть несколько миллионов страдальцев, которых постоянно высмеивают, унижают, у которых отняли все человеческие права и выставили на позор пред всем миром, которые ждут его сильного, мощного, слова, как Мессию…
Нет, мне не удалось быть в Ясной Поляне.
Я имел только случай письменно снестись с ним по поводу частного вопроса после первого большого "классического" Кишиневского погрома (1904 г.). На принципиально затронутый большой вопрос он ответил мне несколькими сильными строками. Одно из его писем ко мне было в свое время опубликовано, хотя и не целиком. Со времени Кишиневского погрома до сих пор мы, слава Богу, так далеко ушли, что нынешний момент едва ли своевременен для опубликования этого письма…
Нет, я не удостоился знать Толстого лично. И со скорбью буду я думать об этом до последнего дня моей земной жизни. Очевидно, суждено, чтоб мы встретились где-то там, по ту сторону жизни; там, где – будем надеяться – нет ни "черты оседлости", ни "еврейского вопроса".
Только – пусть это свидание не так скоро состоится. Хочется, видите, еще немного помучиться здесь, посмотреть, что будет дальше...
Нерви
Шолом-Алейхем
|