|
||||||||||||||||||||||||||||||
|
В этом поэтическом образ восточная народная мудрость выражает ту вечную истину, что подлинная любовь, настоящая жалость, не стесненная эгоистическими побуждениями, не знает и не может знать никаких пределов. Когда душа наша полна доброжелательства ко всему живому, то мы непосредственно отзываемся на всякие страдания, которых становимся свидетелями, — совершенно независимо от того, важное или неважное значение имеет страдающее существо, ходит ли оно на двух, или на четырех ногах, или вовсе не имеет ног. На пути настоящей жалости не может быть пределов также и со стороны степени вызываемого ею самоотречения. Единственный конечный предел для истинной любви, это — полная жертва своей жизнью тогда, когда это нужно для блага любимого предмета. Если мы не в состоянии осуществлять в наших отношениях ко всем живым существам такую идеальную любовь; если мы любим только кое-кого, и то лишь отчасти, и не умеем да и не желаем жертвовать своей жизнью, не только ради спасения животных, но и ради спасения людей, — зато, по крайней мере, мы имеем полную возможность воздерживаться от убийства и людей и животных. Это хорошо понимали люди с наиболее чуткой совестью даже и в Западной Европе, так глубоко погрязшей в материалистическом эгоизме. Так, например, певец свободы, Шелли, которого, кстати сказать, никак нельзя упрекнуть в равнодушии к порабощенному человечеству, ясно понимал, что развитие сознания неизбежно ведет человека к братским отношениям не только к себе подобным, но и ко всем живым тварям, и душою предвкушал наступление такого блаженного времени:
Если благородные и нежные порывы величайших поэтов способны пробуждать таящееся в нашем сердце чувство единения с «порхающими хорами лесных певцов» и остальными бессловесными обитателями «зеленых и душистых садов», то очевидно, что самой природой на нас наложена нравственная задача не ограничиваться платоническим созерцанием нашей чувствительности, а осуществлять в действительной жизни это чувство, хотя бы только простым уважением к праву на жизнь воспеваемых существ. А в таком случае было бы с нашей стороны жестоко и непоследовательно относиться иначе и к мухам, клопам, тараканам и всем остальным, столь же живым, как и те, хотя и менее поэтичным тварям, которые не заслуживают же смерти от нашей руки из-за того только, что трагизм их положения не укладывается в стихотворную форму. Существует возражение против воздержания от убийства животных, исходящее, как это ни странно, из среды преданных им друзей. Деятельно хлопоча об улучшении участи животных, организуя общества покровительства им, устраивая усовершенствованные бойни, агитируя против вивисекции, против особенной жестокости некоторых видов «спорта», — многие из современных передовых деятелей гуманитарного движения склонны осуждать проповедь полного воздержания от убийства животных на том основании, что такая резкая постановка вопроса отпугивает от участия в их движении массу людей добрых, но умеренных. «Выставляя слишком крайние требования, — говорят нам, — вы предлагаете людям то, чего осуществить они еще не в состоянии, и тем самым мешаете им видеть и осуществлять то, что им под силу. Требуя слишком многого, вы упускаете то немногое, чем могли бы воспользоваться». Такие соображения могут иметь свое значение тогда, когда дело идет исключительно о привлечении во что бы то ни стало возможно большего числа участников к какому-нибудь определенному предприятию, в роде общества покровительства животным и т. п. Но помимо внешней деятельности людей в той или иной области, внутреннее сознание человеческое имеет также и свои требования, которыми пренебрегать нельзя. Человеческому сознанию, между прочим, свойственно возможно точнее проверять вырабатываемые им нравственные положения, пытливо доводя их до последних, самых крайних выводов для того, чтобы убедиться в том, выдерживают ли они такую пробу, или же приводят к абсурду. И психологическую потребность эту невозможно, да и нежелательно заглушать. В конце концов, всеми практическими реформами и улучшеньями в человеческой жизни руководит все та же человеческая мысль. А для того, чтобы мысль была сильна и устойчива, она должна быть неуязвима со стороны логики . Так что смело доводя разбираемые нами нравственные принципы до их крайних пределов, не останавливаясь перед тем, что это может временно оттолкнуть наиболее робкие натуры, мы, в действительности, не тормозим практическое осуществление в жизни прогрессивных идей, но, напротив того; придаем еще больше напряжения той основной, побудительной силе, которая вдохновляет всякое передовое движение. И вместе с тем мы снабжаем самое движение более прочными устоями, независимо от которых оно потеряло бы надлежащую опору и разрушилось бы при первом натиске неумолимой логики. «Тактические» приемы умалчивания и недоговаривания присущи деятельности, основанной на том, как бы ловчее обойти своего противника и приманить к себе побольше сторонников. Но в вопросах нравственных о правде и справедливости ничего, кроме хорошего, не может произойти от того, что мы будем откровенно высказываться «во всю». Конечно, одно только холодно-рассудочное признание нравственной незаконности убийства живых существ недостаточно для того, чтобы установить в нас, людях, правильное отношение к неприкосновенности жизни животных. Лучше, разумеется, совершить добрый поступок по указанию одного только рассудка, без участия сердца, нежели вовсе его не совершать. Но для того, чтобы принцип неприкосновенности жизни получил в нашем сознании необходимую силу для руководства нашим поведением, желательно, чтобы мы выучились сердцем жалеть все живое. Желательно, — и притом не столько для животных, сколько для нас самих, — чтобы мы воздерживались от их убийства не из одних только рассудочных соображении, но также и оттого, что принимаем непосредственное душевное участие в их положении. По этому поводу вспоминаю Льва Николаевича Толстого. Он всегда был очень чувствителен к беспокойству, причиняемому мухами, назойливость которых мешала ему и заниматься сосредоточенно умственной работой и пользоваться сном после своих трудов. Понятно, что при таких условиях он не мог непосредственно питать особенно нежного чувства к этим насекомым. Комната его бывала летом защищена от них сетчатыми рамами в окнах; а когда, несмотря на эти предосторожности, к нему все-таки проникали мухи, то расставлялись иногда тарелки с мухоморной бумагой, против чего он не протестовал. Раз я спросил его, как это он мирится с такими убийственными приспособлениями. Он мне ответил с улыбкой удивления на самого себя: «Знаете ли, я почему-то к мухам не испытываю никакой жалости». Почты три года тому назад Лев Николаевич выздоравливал после тяжкой болезни. Помню, как в то время я однажды, войдя к нему в кабинета, застал его в подвижном кресле. Он встретил меня со слезами на глазах и с трогательной улыбкой. «Я сегодня мух победил, — сказал он мне. — «Кого победили?» — Он повторил, совсем прослезившись и едва выговаривая: «Мух победил». — «Ах, да! Значит, просили убрать тарелки с ядом?» Не в состоянии говорить от слез, он замахал рукой по направлению к дверям, показывая, что тарелку унесли. Он не мог продолжать от слез умиления. После этого дня уже никогда больше не появлялась в его комнате мухоморная бумага. В Дневнике Булгакова4 имеется следующая запись, относящаяся ко времени пребывания Льва Николаевича у нас, в Мещерском, месяцев за пять до его смерти: «Л. Н. пил кефир, взял пустую бутылку и стал глядеть в нее через горлышко. Разговаривает и смотрит. Потом поманил меня пальцем, смеясь. — Посмотрите-ка! Я поглядел внутрь бутылки: муха карабкается по скользким стенкам вверх, к выходу через горлышко. — Ах, несчастная! — сорвалось у меня. — Да, — смялся Л. Н., — я тоже смотрел и думал: «Несчастная!» Теперь еще она выкарабкивается, а то совсем вязла. Невозможно было смотреть без чувства жалости. — Так, стало быть, по-вашему, мух и морить не нужно? — озадачился старик-скопец. — Не нужно, — ответил Толстой. — Зачем же их морить? Он тоже живые существа. — Да они — насекомые. — Все равно. — Мы так завсегда их морим. — А я вот этих листов — знаете? видеть не могу. — Как же от них избавиться-то? — Нужно делать так, чтобы избавиться от них без убийства: выгонять из комнаты или соблюдать чистоту. Л. Н. подошел и нагнулся к старику. — Об этом хорошо сказано у буддистов. Они говорят, что не нужно убивать сознательно. Л. Н. пояснил, что, позволив себе убивать насекомых, человек готов или может себе позволить убивать животных и человека. Вл. Гр. напомнил Льву Н., что раньше он не имел такой жалости к мухам... — Не знаю, — ответил Л. Н., — но теперь это чувство жалости у меня не выдуманное и самое искреннее... Да как же, я думаю, что дети, если бы кто-нибудь из детей увидал так муху, то он испытал бы к ней самое непосредственное чувство сострадания. Скопец заметил, что не все могут испытывать это чувство. Л. Н. согласился. — Да вот я сам был охотником, — сказал он, — и сам бил зайцев. Ведь это нужно его зажать между колен и ударить ножом в горло. И я сам делал это и не чувствовал никакой жалости». Эти характерный черты из жизни Толстого напоминают нам, что рост любви и жалости в человеческой душе не достигает наивысшей точки ни при каком возрасте человека, ни при какой степени достигнутого им нравственного совершенства. Если только жива душа в человеке, то и в 80 лет, и накануне смерти, как бы далеко он ни зашел на пути духовного развития, он сознает потребность и имеет возможность подвигаться еще дальше вперед и становиться еще более добрым и отзывчивым, нежели был накануне. И в этом утончении и обострении душевной чуткости человека важнее всего не тот частный предмет, на который в ту или другую минуту направлено его сердечное участие, — будь то страдающий родственник или утопающая муха, — а важнее всего самый внутренний процесс духовного роста, укрепляющей в человеке сознание единства и солидарности всего живущего. Вместе с тем следует заметить и то, что, в этом случае, признавал право на жизнь самых ничтожных насекомых и сердцем отзывался на их волненья и страдания не какой-нибудь болезненно настроенный и выживший из ума старичок, склонный к мелочности и сентиментальности, а, напротив того, — один из величайших мудрецов человечества, гениальный ум которого неуклонно рос и вширь и вглубь до самого конца его жизни. Так чувствовал и думал человек, всю жизнь чутко и страстно отзывавшейся на всякие нужды человеческие; величайший борец нашего времени за права и интересы порабощенных масс; мыслитель, за несколько дней до своей смерти кончавший статью о сощализме; друг народа, на смертном одре своем делавший распоряжения об организации ссыпки хлеба для нуждающихся крестьян. Если такой человек не находил, что участие к судьбе мух мешает ему в его заботах о благе людей, то не лучшее ли это подтверждение того, что жалость к ничтожнейшим тварям вполне совместима с самой энергичной и плодотворной общественной деятельностью. 1. Достоевский2. Из поэмы Э. Арнольда «Свет Азии», перевод А. П. Барыковой. См. «Стихотворения А. П. Барыковой», изд. второе, Т-ва И. Д. Сытина, стр. 277.3. Из поэмы Шелли «Восстание Ислама», перевода. А. П. Барыковой. См. Стихотворения А. П. Барыковой, изд. второе, Т-ва И. Д. Сытина, стр. 225; и «Этика пищи или нравственные основы безубойного питания для человека», изд. первое, «Посредника», стр. 283.4. «У Л. Н. Толстого в последний год его жизни». В. Ф. Булгакова, изд. Т-ва И. Д. Сытина, стр. 288.Сохранить книгу в формате doc (zip. 80Kb)
|
![]() |
Copyright © 2003-2024 НП Центр защиты прав животных «ВИТА»
|